Хуберманы жили в одном из домиков-коробок на Химмель-штрассе. Пара комнат, кухня и общая с соседями уборная во дворе. Плоская крыша и неглубокий подвал для припасов. Считалось, что подвал — не достаточной глубины. В 1939-м беда невелика. Позже, в 42-м и 43-м — уже проблема. Когда начались воздушные налеты, Хуберманам приходилось бежать по улице до нормального укрытия.
Поначалу самым сильным ударом была ругань. Такая неистовая и такая обильная. Каждое второе слово было или Saumensch, или Saukerl, или Arschloch. Для людей, незнакомых с этими словами, надо объяснить. Sau, ясное дело, означает свинью. В случае Saumensch оно служит для того, чтобы уязвить, выбранить или просто унизить женщину. Saukerl (произносится «заукэрл») — это для мужчин. Arschloch можно точно перевести словом «засранец». Но это слово не имеет половой принадлежности. Оно просто есть.
— Saumensch, du dreckiges! — орала приемная мать в тот первый вечер, когда Лизель отказалась принимать ванну. — Грязная свинья! Почему не раздеваешься?
Она здорово умела злобствовать. Вообще-то можно сказать, что лицо Розы Хуберман украшала непроходящая злоба. Именно от этого появлялись морщины в картонной ткани ее физиономии.
Лизель, разумеется, уже купалась — в тревоге. Никакими судьбами она не собиралась ни в какую ванну — да и ни в какую постель, если уж на то пошло. Она забилась в угол тесной, как чулан, умывальни, цепляясь за несуществующие ручки стен в поисках хоть какой-то опоры. Но не было ничего, кроме сухой краски, сбивчивого сопения и потока Розиной брани.
— Отстань от нее. — В потасовку вмешался Ганс Хуберман. Его мягкий голос пробрался к ним, будто протиснувшись сквозь толпу. — Дай я.
Он подошел ближе и сел на пол, привалившись к стене. Кафель был холодным и недобрым.
— Умеешь сворачивать самокрутки? — спросил он Лизель — и следующий час или около того они сидели в поднимавшемся омуте потемок, забавляясь листками папиросной бумаги и табаком, который скуривал Ганс Хуберман.
Прошел час, и Лизель уже могла довольно прилично свернуть самокрутку. Купание так и не случилось.
Для большинства людей Ганс Хуберман был едва заметен. Не-особенный человек. Разумеется, маляр он был отличный. Музыкальные способности — выше среднего. И все же как-то — уверен, вам встречались такие люди — он умел всегда сливаться с фоном, даже когда стоял первым в очереди. Всегда был вон там. Не видный. Не важный и не особенно ценный.
Как вы можете представить, самым огорчительным в такой наружности было ее полное, скажем так, несоответствие. Несомненно, в Гансе Хубермане имелась ценность, и для Лизель Мемингер это не прошло незамеченным. (Человеческое дитя иногда гораздо проницательнее до одури занудных взрослых.) Лизель обнаружила это сразу.
Как он держался.
Это его спокойствие.
Когда Ганс Хуберман в тот вечер зажег свет в маленькой черствой умывальне, Лизель обратила внимание на странные глаза своего приемного отца. Они были сделаны из доброты и серебра. Будто бы мягкого серебра, расплавленного. Увидев эти глаза, Лизель сразу поняла, что Ганс Хуберман многого стоит.
Когда Лизель, прожив на Химмель-штрассе две недели, наконец выкупалась, Роза стиснула ее в мощнейшем травмоопасном объятии. Едва не задушив девочку, она сказала:
— Saumensch, du dreckiges — и то, пора уж!
Через несколько месяцев они перестали быть господином и госпожой Хуберман. Обойдясь обычной пригоршней слов, Роза объяснила:
— Слушай-ка, Лизель, — теперь будешь называть меня Мамой! — Задумалась на миг. — Как ты звала свою настоящую мать?
Лизель тихо сказала:
— Auch Mama. Тоже мама.
— Ладно, я, значит, буду мама номер два. — Роза оглянулась на мужа. — И этого, там. — Казалось, она собирает слова в кулак, комкает их и швыряет через стол. — Этого свинуха, грязного борова — будешь звать его папой, verstehst? Поняла?
— Да, — легко согласилась Лизель. В этом доме любили быстрые ответы.
— «Да, Мама», — поправила ее Мама. — Свинюха. Называй меня Мамой, когда со мной говоришь.
В этот миг Ганс Хуберман как раз закончил сворачивать самокрутку, лизнул край бумажки и заклеил. Поглядел на Лизель и подмигнул. Его она будет звать Папой без усилий.
Те первые месяцы были, конечно, самыми трудными.
Каждую ночь Лизель снились страшные сны.
Лицо брата.
Как он глядит в пол вагона.
Просыпаясь, она плыла в кровати, кричала, тонула в половодье простыней. Напротив у стены кровать брата, как лодка, дрейфовала в темноте. Лизель приходила в себя, и кровать медленно тонула — видимо, в полу. И в этом видении радости было немного, и обычно крики девочки стихали не сразу.