А сегодня Лизель стояла посреди прохладной округи комнаты, у нее урчало в животе, но бессловесная надломленная женщина не выказывала никакой реакции. Она снова была в халате, и хотя несколько раз посмотрела на девочку, ни разу не задержала взгляд надолго. По большей части она рассматривала что-то около Лизель, что-то отсутствующее. Окно было широко открыто — квадратный прохладный рот, случайные вдохи сквозняка.
Лизель сидела на полу. Вокруг нее были разбросаны книги.
Через сорок минут она собралась уходить. Каждая книжка вернулась на место.
— До свиданья, фрау Герман. — Слова здесь всякий раз звучали как взрыв. — Спасибо вам.
После чего жена бургомистра вручила Лизель деньги за стирку, и девочка ушла. Каждый поступок остался обоснован, и книжная воришка побежала домой.
Лето устанавливалось, в комнате, полной книг, становилось все теплее, и с каждым приходом пол уже не так мучил Лизель. Девочка садилась, ставила рядом небольшую стопку книг и читала по нескольку абзацев из каждой, пытаясь запоминать неизвестные слова, чтобы, придя домой, спросить Папу. После, уже подростком, когда Лизель писала о тех книгах, названий она уже не помнила. Ни одного. Может, если б она их украла, память оказалась бы подготовленной лучше.
Но запомнилось ей вот что: имя, нескладными буквами написанное на внутренней стороне обложки одной книжки с картинками:
Лизель прикусила губу, но в конце концов не удержалась. С полу она обернулась к женщине в халате и задала вопрос.
— Иоганн Герман, — сказала она. — Кто это?
Та посмотрела мимо девочки, куда-то возле ее колен.
Лизель смутилась:
— Извините. Не надо мне спрашивать такие вещи… — Она дала этой фразе умереть своей смертью.
Лицо женщины не изменилось, но ей как-то удалось вымолвить:
— В этом мире он больше никто, — объяснила она. — Он был мой…
— Кроме всего прочего, — сказала женщина в халате, — он замерз до смерти. — Секунду-другую она играла собственными руками, затем повторила: — До смерти замерз, я точно знаю.
Жена бургомистра — одна из всемирного легиона. Не сомневаюсь, вам приходилось ее видеть. В ваших рассказах, в стихах, на ваших экранах, куда вы так любите смотреть. Такие повсюду, почему бы ей не оказаться здесь? На живописном холме в немецком городке? Здесь так же удобно страдать, как и где угодно.
Дело в том, что Ильза Герман решила превратить свою боль в торжество. Боль никак не соглашалась отпустить ее, и она покорилась. Открыла ей объятья.
Она могла бы застрелиться, или расцарапать себя ногтями, или предаться другим формам самоистязания, но в итоге выбрала, наверное, то, что сочла самым слабым — по крайней мере, терпеть погодные неудобства. Лизель полагала, что эта женщина молит бога, чтобы летние дни были холодными и сырыми. И вообще-то жила она в подходящем месте.
В тот день Лизель, уходя, сказала фразу, которая далась ей с большим трудом. В переводе это значит, что ей пришлось взвалить на себя два огромных слова, пронести на плечах и вывалить эту громоздкую пару под ноги Ильзе Герман. Слова свисали по бокам, пока Лизель шаталась под их тяжестью, — и не удержала их. Они лежали вместе на полу, громадные и громкие, неуклюжие.
И снова жена бургомистра посмотрела куда-то мимо Лизель. Лицо — чистая страница.
— За что? — спросила она, но тут уже прошло время. Девочка давно вышла из комнаты. Была почти у парадных дверей. Услышав вопрос, остановилась, но предпочла не возвращаться в комнату, а бесшумно выскользнуть за порог и сбежать с крыльца. Окинула взглядом панораму Молькинга перед тем, как раствориться в ней, и еще долго грустила о жене бургомистра.
Временами Лизель думала, что надо оставить эту женщину в покое, но Ильза Герман была такой интересной, а зов книг — таким убедительным. Когда-то слова сделали девочку совсем беспомощной, но теперь, сидя на полу поодаль от жены бургомистра, расположившейся за мужним столом, Лизель чувствовала над ними законную власть. Всякий раз, когда расшифровывала новое слово или складывала фразу.
Девочка.
В фашистской Германии.
Как удачно, что она открывала для себя силу слов.
И как жутко (но и весело!) будет ей много месяцев спустя высвободить всю мощь этого нового открытия в тот самый миг, когда жена бургомистра предаст ее. Как быстро жалость покинет ее, как быстро перетечет во что-то совершенно иное…
Впрочем, сейчас, летом 1940 года, что там ждет впереди, Лизель могла увидеть только в одном образе. Перед нею была скорбная женщина с комнатой полной книг, куда Лизель нравилось приходить. И все. Такова была вторая часть ее существования тем летом.
Третья часть, слава богу, была поживее — футбол на Химмель-штрассе.
Позвольте разыграть вам картинку:
По дороге шаркают ноги.
Скачка мальчишеского дыхания.
Крики: «Здесь! Сюда! Scheisse!»
Грубые шлепки мяча о мостовую.
Пока лето входило в силу, все это присутствовало на Химмель-штрассе — так же, как извинения.
Извинения принадлежали Лизель Мемингер.
Адресовались они Томми Мюллеру.
К началу июля ей наконец удалось убедить Томми, что она не собиралась его убивать. Томми до сих пор боялся Лизель после той трепки, которую она задала ему в прошлом ноябре. На футбольном поле Химмель-штрассе старался держаться от нее как можно дальше.